Происхождение семьи, частной собственности и госуд - Страница 47


К оглавлению

47
...

«Кто твои отец среди мужчин в народе или из какого ты рода?» («eddo huelihhes cnuosles du sis»)

Если только вообще существовало общее германское обозначение для рода, то оно, очевидно, звучало как готское kuni; за это говорит не только тождество с соответствующим выражением в родственных языках, но и то обстоятельство, что от него происходит слово kuning – король, которое первоначально обозначает старейшину рода или племени. Слово sibja, родня, не приходится, по-видимому, принимать в расчет; по крайней мере, sifjar означает на древнескандинавском языке не только кровных родственников, но и свойственников, то есть включает членов по меньшей мере двух родов: само слово sif, таким образом, не могло быть обозначением рода.

Как у мексиканцев и греков, так и у германцев построение боевого порядка в отряде конницы и в клиновидной колонне пехоты происходило по родовым объединениям; если Тацит говорит: по семьям и родственным группам, то это неопределенное выражение объясняется тем, что в его время род в Риме давно перестал существовать как жизнеспособная единица.

Решающее значение имеет то место у Тацита, где говорится, что брат матери смотрит на своего племянника как на сына, а некоторые даже считают кровные узы, связывающие дядю с материнской стороны и племянника, более священными и тесными, чем связь между отцом и сыном, так что, когда требуют заложников, сын сестры признается большей гарантией, чем собственный сын того человека, которого хотят связать этим актом. Здесь мы имеем живой пережиток рода, организованного в соответствии с материнским правом, следовательно первоначального, и притом такого, который составляет отличительную черту германцев. Если член такого рода отдавал собственного сына в залог какого-либо торжественного обязательства и сын становился жертвой нарушения отцом договора, то это было только делом самого отца. Но если жертвой оказывался сын сестры, то этим нарушалось священнейшее родовое право; ближайший сородич мальчика или юноши, обязанный больше всех других охранять его, становился виновником его смерти, этот сородич либо не должен был делать его заложником, либо обязан был выполнить договор. Если бы мы даже не обнаружили никаких других следов родового строя у германцев, то было бы достаточно одного этого места.

Еще более решающее значение, поскольку это свидетельство относится к периоду более позднему, спустя почти 800 лет, имеет одно место из древнескандинавской песни о сумерках богов и гибели мира «Voluspa». В этом «Вещании провидицы», в которое, как доказано теперь Бангом и Бугге, вплетены также и элементы христианства, при описании эпохи всеобщего вырождения и испорченности, предшествующей великой катастрофе, говорится:

...

«Broedhr munu ber|ask ok at bonum verdask, munu systrungar siijumspilla» «Братья будут между собой враждовать и убивать друг друга дети сестер порвут узы родства»

Systrungr – значит сын сестры матери, и то обстоятельство, что они, дети сестер, отрекутся от взаимного кровного родства, представляется поэту еще большим преступлением, чем братоубийство. Это усугубление преступления выражено в слове systrungar, которое подчеркивает родство с материнской стороны, если бы вместо этого стояло syskma-born – дети братьев и сестер – или syskina-synir – сыновья братьев и сестер, то вторая строка означала бы по отношению к первой не усугубление, а смягчение. Таким образом, даже во времена викингов, когда возникло «Вещание провидицы», в Скандинавии еще не исчезло воспоминание о материнском праве. Впрочем, во времена Тацита у германцев, по крайней мере у более ему известных, материнское право уступило уже место отцовскому; дети наследовали отцу, при отсутствии детей наследовали братья и дяди с отцовской и материнской стороны. Допущение к участию в наследовании брата матери связано с сохранением только что упомянутого обычая и также доказывает, как ново еще было тогда отцовское право у германцев. Следы материнского права обнаруживаются также еще долго в эпоху средневековья. Еще в ту пору, по-видимому, не очень полагались на происхождение от отца, в особенности у крепостных, так, когда феодал требовал обратно от какого-нибудь города сбежавшего крепостного, то, как например, в Аугсбурге, Базеле, Кайзерслаутерне, крепостное состояние ответчика должны были под клятвой подтвердить шесть его ближайших кровных родственников, и притом исключительно с материнской стороны (Маурер, «Городское устройство», I, стр. 381). Еще один пережиток только что отмершего материнского права можно видеть в том уважении германцев к женскому полу, которое для римлянина было почти непостижимым. Девушки из благородной семьи признавались самыми надежными заложниками при заключении договоров с германцами; мысль о том, что их жены и дочери могут попасть в плен и рабство, для них ужасна и больше всего другого возбуждает их мужество в бою, в женщине они видят нечто священное и пророческое; они прислушиваются к ее совету даже в важнейших делах; так, Веледа, жрица племени бруктеров на Липпе, была душой всего восстания батавов, во время которого Цивилис во главе германцев и белгов поколебал римское владычество во всей Галлии. Дома господство жены, по-видимому, бесспорно; правда, на ней, на стариках и детях лежат все домашние работы; муж охотится, пьет или бездельничает. Так говорит Тацит, но так как он не говорит, кто обрабатывает поле, и определенно заявляет, что рабы платили только оброк, но не отбывали никакой барщины, то, очевидно, масса взрослых мужчин все же должна была выполнять ту небольшую работу, какую требовало земледелие. Формой брака был, как уже сказано выше, постепенно приближающийся к моногамии парный брак. Строгой моногамией это еще не было, так как допускалось многоженство знатных. Целомудрие девушек в общем соблюдалось строго (в противоположность кельтам), и равным образом. Тацит с особой теплотой отзывается о нерушимости брачного союза у германцев. Как основание для развода он приводит только прелюбодеяние жены. Но его рассказ оставляет здесь много пробелов и, кроме того, он слишком явно служит зеркалом добродетели для развращенных римлян. Несомненно одно: если германцы и были в своих лесах этими исключительными рыцарями добродетели, то достаточно было только малейшего соприкосновения с внешним миром, чтобы низвести их на уровень остальных средних европейцев; последний след строгости нравов исчез среди римского мира еще значительно быстрее, чем германский язык. Достаточно лишь почитать Григория Турского. Само собой разумеется, что в германских девственных лесах не могли, как в Риме, господствовать изощренные излишества в чувственных наслаждениях, и, таким образом, за германцами и в этом отношении остается достаточное преимущество перед римским миром, если даже мы не будем приписывать им того воздержания в плотских делах, которое нигде и никогда не было общим правилом для целого народа. Из родового строя вытекало обязательство наследовать не только дружеские связи, но и враждебные отношения отца или родственников; равным образом наследовался вергельд – искупительный штраф, уплачиваемый вместо кровной мести за убийство или нанесение ущерба. Существование этого вергельда, признававшегося еще прошлым поколением специфически германским институтом, теперь доказано для сотен народов. Это общая форма смягчения кровной мести, вытекающей из родового строя. Мы встречаем ее, как и обязательное гостеприимство, также, между прочим, и у американских индейцев; описание обычаев гостеприимства у Тацита («Германия», гл. 21) почти до мелочей совпадает с рассказом Моргана о гостеприимстве его индейцев.

47